Соколы бежали до окраинных слобод и только уже у самых рогаток опомнились: один от страха, другой от гнева. Потому отвечать перед государем надо было вместе. И пошли назад.
– Ништо, – успокаивал себя Мымрин. – Все одно словим!
– Головушка моя горькая, – стонал Петраго-Соловаго. – Связался я с тобой, зломыслом…
– Господь с ним, с кладом. Подставного Щура представим…
Мымрин не унывал. Срок, данный государем, был доволен. Много чего можно было придумать. Из Москвы вор не уйдет. А на худой конец объявить большой сыск…
Так и шли, каждый о своем думал.
– Васенька, – спросил Авдей. – А что, на литовской границе заставы крепки ли?
Потрепало соколам крылышки. Задумались о соколиной своей судьбе. Шли молча, только время от времени Петраго-Соловаго вопрошал: «А может, до крымцев?» или «А может, до запорожцев?» – чем очень раздражал Ваську. Васька же прикидывал то так, то этак, и все выходило драным наверх: и гнев царский, и потаенная казна… То ли правильного Щура ловить, то ли подставного представить, то ли пусть как получится?
Светало. Васька подбирал с улицы все с себя снятое во время погони. Ничего не пропало, благо разогнали самых отчаянных шишей, бегаючи. «Агарянин», – ругался Мымрин, подняв кафтан без ворота. «Ладно тебе», – ворчал Авдей.
Васька полез от голода в карман – может, пряник остался, но пряника не было, наоборот…
– Штой-то? – ужаснулся он вынутому.
То был небольшенький сверточек бумаги.
– Нам пишут… – неопределенно сказал Авдей.
Перекрестив сверточек от порчи и диавола, Васька развернул его и стал читать:
– «Коблам легавым Овдюшке да Васке и с государем ихним Олешкой бляжьим сыном…»
Сильный удар поверг чтеца во прах.
– Не лай государя, – строго сказал Авдей. – Херь, где матерно.
– Ага, – согласился Васька, лаская убитую щеку. – Тогда и читать нечего будет… Глянь-ко сам!
Соколы стали внимательно изучать охальное Щурово писание. Васька иногда не выдерживал и начинал хихикать, но, встретив недоуменный и честный взор Авдея, прекращал.
Конец письма был ужасен. Соколы поняли, что залетели в самые что ни на есть верхи. В последних строках своего письма Иван Щур объявлял себя сыном невинно замученного царевича Димитрия Иоанновича (Григорий Отрепьев тож) и грозил своим неудачливым преследователям всякими телесными мучениями, буде взойдет на трон. А вместо плана, где казна закопана, Щур нарисовал такое, что и сказать страшно: двоеглавый орел, а у того орла… Короче, слово и дело!!!
Соколы кричать почему-то не стали. Кричи не кричи: коли «вор-ызменник» послал списочек с письма во дворец, можно прямо отсюда отправляться в гости к кату Ефимке, привязаться к дыбе и начать подтягиваться. А то можно и прямо на Козье болото идти, на плаху, только самому себе голову рубить несподручно: замах не тот…
На улицах стал появляться народ. Кто шел по торговому делу, кто по воинскому, кто по домашнему. Только соколы наши стояли посредь улицы дураки дураками и вертели страшную бумажку.
Бумажку следовало бы сжечь. Но в те поры не так-то просто было учинить такое. Кремень и кресало соколы с собой не носили – государь накрепко заказал пить табак. Открытого огня на улицах и в лавках не держали: и так первопрестольная горит каждый год да через год. В чужой дом не зайдешь – как, да кто, да почему, да какая такая грамотка? При себе бумагу держать тоже страшно: мало ли что. Даже кабы и добыли бы огня, нельзя на улице: лето жаркое, и баловников с огнем крепко бьют, иных – насмерть.
Пока в мутных от ужаса глазах Авдея моталась одна как есть мыслишка: «огоньку бы», Василий перебрал в уме все. Поганая грамотка хоть руки и жгла, а все же не горела сама собою. Соколы трепетали. Мальчишки стали казать в них перстами, особо смеясь над кафтаном без ворота. От этого смеха делалось еще страшнее, и ноги не ходили.
Кто-то тронул Мымрина за плечо. Оба сокола вздрогнули. Но зря: это был всего-навсего безместный поп Моисеище. В одной руке он держал просвирку, другой искал в бороде всякое. Поп Моисеище был здоров.
– А вот кому молебен отслужить? – предложил он нехитрое свое ремесло. – А то закушу. – И угрожающе поднес к устам булочку.
Тут Мымрина осенило свыше. Душа его обратилась ко вседержителю. Тем временем Авдей, забыв о неприятностях, стал ругаться с попом Моисеищем, начали они было засучивать рукава, но Мымрин ухватил напарника и повлек за собой.
– Подожди малость, – отмахивался Авдей. – Я его щас… На раз…
Но Мымрин не пускал. Они снова бежали по улице, а вслед им свистел безместный поп Моисеище – гулена и баловник.
Наконец Авдей понял, что притащили его к маленькой деревянненькой церковке Фрола и Лавра на костях. Народишко собирался к заутрене. Васька держал проклятую грамоту над головой, от страху, видать. Грешным делом подумал Авдей, что хочет его дружок объявить грамотку народу и сделать на Москве сполох, чтобы сбежать под шумок в шиши и воры. Но пред святые иконы Васька успокоился, спрятал бумагу и купил копеечную свечку. «Ой, нет, не замолить нам грехов наших», – скорбел Авдей. Хладнокровный же Мымрин зажег свою свечку от горящей и вышел с Авдеем в притвор, где и пристроился в уголку жечь грамотку.
– Ет-та вы что, висельники, чините? – бабка какая-то спросила.
Хладнокровный Мымрин выронил и грамотку и свечку, уставился на бабку, но бабка кричала уже совсем другое:
– Пожа-а-а-а-а-ар!
Соколов вынесло из церкви, даже крылышек не успели опалить. В церкви бросились гасить, было не до поджигателей, а бдительную бабку стоптали в толчее. Забили колокола в Китай-городе, откликнулся Спасский набат… Начинался обычный московский пожар, дело страшное, разорительное, но привычное. Жители окраин и слобод спорили на деньги, что и где сгорит. Бежали с баграми и ведрами служилые люди и охотники (в том числе и до чужого добра). И уже загудел над столицей неведомо откуда взявшийся ветер, и полетели искры, и пошло, и пошло…